Алина Рословцева: «Я подвига не совершала…»

История двадцатого века шипованной танковой гусеницей прошлась по семье Алины Рословцевой: первым было раскулачивание любимого деда, затем ссылка на Северный Урал со всеми вытекающими тяготами и лишениями, а в качестве страшной кульминации — Великая Отечественная война и послевоенные скитания. «Я подвига не совершала, — говорит Алина Николаевна — медсестра, спасшая сотни солдатских жизней. — Под танк с гранатой не каждый шёл, и амбразуру закрывал телом не каждый. Таких сотни из тысяч, а таких, как я, миллионы…»

Однажды назвала своё имя — Алина Николаевна — в каком-то казённом учреждении. Служащая устремила на меня равнодушные глаза и спросила: «Вы его после войны заменили?» Нет, говорю, я с ним от рождения.

Моя тётушка, мама-Валя, страстно любила поэзию, преподавала в школе русский язык и литературу. Она начиталась стихов и дала мне имя Алина, а брату — Евгений. Помню, как она декламировала стихотворение: «Алина матери призналась: „Мне мил Альсим“. Видимо, и поэта называла, но детская память его не сохранила. Только спустя годы, я узнала, что стихи принадлежат перу Жуковского, а имя Алина встречается у многих авторов. Например, у Пушкина есть такие строки: «Алина! Сжальтесь надо мною…», есть это имя и в «Евгении Онегине» ( «Но в старину княжна Алина, её московская кузина…»), есть у Баратынского и у Горького в «Жизни Клима Самгина». Но, как ни странно, среди представительниц моего поколения я не встречала это древнее арабское имя. Зато сейчас, согласитесь, имя Алина — не редкость.

* * *

В этом году мне исполняется 90 лет — долгий срок, стало быть, я многое видела, многое пережила. Прекрасно помню 1937, 1938 годы — страшные аресты, репрессии. В то время мы жили на Северном Урале, в ссылке, как семья кулака. По соседству с нами поселился добрейший человек по фамилии Борейша. Его жена Соня буквально несколько дней назад вышла из роддома, на свет появилась их дочка-первенец. Ночью пришли, забрали и его, и её…

Помню страницы газет (правда, я тогда ещё не читала), где печатали стенографию политических процессов: вопросы, ответы. Хорошо помню раскулачивание, 1931 год. У Василия Белова есть стихотворение: «Хотите забыть грабежи и расправы и слёзы детей в заполярном снегу. Но даже в дыму алкогольной отравы я эту обиду забыть не могу…» На мою долю выпали и такие слёзы — после раскулачивания всю нашу семью отправили в ссылку на Северный Урал. Тема эта долгие годы была запретной среди родных: чтобы не было злобы на того, кто ссылал, — нас растили патриотами.

* * *

В начале прошлого века мой дедушка получил земли в рамках Столыпинской аграрной реформы: можно было выйти из крестьянской общины и заняться освоением новых территорий. Его большая семья и ещё несколько деревенских мужиков с жёнами и детьми обосновали поселение на бугорке, недалеко от трассы Брянск — Рославль. Новых домов не строили — перевезли старые. Говорят, хаты были такие трухлявые, что, казалось, вот-вот рассыплются. Тётушки, сёстры моего отца — начитанные, умные, красивые — назвали это поселение Венера. Сейчас она стёрта с лица земли…

Дела у деда пошли в гору. Батраков не нанимали — справлялись собственными силами, семья-то была большая. Мой отец, старший из сыновей, сельским хозяйством никогда не занимался. В 19-летнем возрасте стал солдатом царской армии, затем работал в Брянске и в Жуковке — на военно-обозном заводе.

Раскулачивание совершалось по разнарядке. Дед оказался крайним. Папа, член партии, узнав об этом, тут же поехал в Смоленск, попытался там объяснить, что никто на деда никогда не батрачил, но в ответ получил лишь: «Дело уже решённое…» Папа сказал: «Тогда и меня арестовывайте». Так и случилось. Помню, был март, я играла с соседскими ребятишками на улице, когда меня позвали: «Алька, беги скорей домой!» Пришла, а там уже милиционеры в форме, ещё какие-то люди, а мама завязывает одежду в узлы…

Когда-то дедушка подарил мне маленький медный самоварчик, в него можно было налить воды, положить угольков. Этого, конечно, не делали, но самовар был моей любимой игрушкой. Понимая, что нас увезут куда-то, я прижала к себе этот самоварчик, но игрушку вырвали из рук. Я горько расплакалась.

Вещи везли на телеге, а мы шли пешком: я, шестилетняя, мой восьмилетний брат и десятилетняя сестра. А когда нас посадили в вагон и поезд тронулся, все вокруг заплакали, закричали — нас отправляли в неизвестность.

* * *

Привезли на Северный Урал, в горы, там ещё лежали снега, а у нас-то и валенок не было. Помню, как вывалилась из повозки, и чей-то чужой человек поднял меня.

Наше жилище в ссылке — один сплошной барак. Работали все, кто был на это способен. Деда, с огромными от отёков ногами, заставляли копать могилы в каменистой почве. Умирали ведь как мухи, особенно дети. Однажды дед сказал: «Не могу больше вынести этого, уйду, куда глаза глядят…». Сбежал и погиб, где — неизвестно.

Потом, спустя какое-то время, наш дорогой вождь разрешил детям и старикам покинуть поселение. Мы-то не работали, а кормить надо — балласт! Вместе с братом (сестра в это время болела тифом) отправились домой с чужой старушкой. В Жуковке нас распределили по родственникам, я оказалась в доме у мамы-Вали. Она выдавала меня за дочь своего мужа, старого балтийского матроса, от первого брака. А как иначе: не кулацкой же дочерью называть…

* * *

В школу я поступила с опозданием, в Жуковке окончила три класса. К тому времени родители сбежали из поселения. Их не искали, не преследовали. Обосновались в городе, папа был счетоводом-самоучкой, впоследствии дорос до главного бухгалтера. Только забрать нас с братом не было возможности. Мама пыталась однажды — специально для этого приезжала в Жуковку, но её арестовали, пришлось снова бежать. Удивляюсь, как ей это удалось, такой скромной, спокойной, хорошо воспитанной.

* * *

1941 год я встретила на станции Шарья Горьковской области (в настоящее время город входит в состав Костромского региона) — туда отправили мужа мамы-Вали, как одного из 25-тысячников, поднимать колхозы. К тому времени я успела немного пожить на Урале, но меня вновь отправили к тёте, потому как в семье не хватало средств, чтобы оплачивать обучение двоих детей. Решили, что образование сможет получить только брат Женя — исключительной одарённости юноша. Он оканчивал школу в Свердловске и параллельно учился в лётной спецшколе. Забегая вперёд, скажу, что в Великую Отечественную он работал инструктором в лётном училище. После войны окончил военно-техническую академию в Ленинграде, затем адъюнктуру, имел степень кандидата технических наук, долгое время работал старшим научным сотрудником в одном из военных институтов.

* * *

Явственно не помню, как объявили о начале войны с фашистами, — только выступление Сталина. 4 июля мы все услышали этот голос, тихий, взволнованный, с грузинским акцентом. Он никогда не разговаривал так с народом: «Братья и сёстры, воины армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои…» Лично для меня речь прозвучала «как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных». Решила: не сяду снова за парту, не пойду в 9 класс — я должна внести свой вклад, пусть и небольшой, в будущую Победу.

В Шарье открылись курсы медсестёр. Мне всего 17 лет — не принимают. Упросила, окончила с отличием. За короткий период нас научили работать в военно-полевых условиях. Хотелось на фронт. Однажды в Шарью прибыл прифронтовой санитарный поезд, и нас попросили помочь разгружать раненых. Оказалось, что в команде не хватает дружинниц — так красиво называли санитарок. Никого не спрашивая, ни с кем не посоветовавшись, я решила уехать вместе с поездом. Снова не хотели брать: я ведь городская — руки белые, сама маленькая — платья 42-го размера носила. Девчонки убедили начальника поезда, что, если не буду справляться, станут помогать. До сих пор перед глазами картина, как прощалась со мной мама-Валя. Она протянула собранный накануне узелок и вдруг, стоя уже на перроне, закричала: «Девочка моя, не оставлю тебя здесь! Что я скажу твоим родителям?!» Но было уже поздно. Отправилась девочка…

* * *

Раненых солдат размещали в теплушках: носилки были подвешены в два ряда, ни один не встаёт. Задача санитарки — помыть полы, принести судно, разжечь буржуйку, поправить повязку, добыть (читай украсть с разрешения сторожей) уголь на станциях. Бедненькие солдаты волновались, что не могут помочь хрупким, полуголодным девочкам. Фашисты, несмотря на красный крест, то и дело бомбили санитарный поезд. Машинисту ничего не оставалось делать, как ускорять ход. Однажды зимой во время бомбёжки я осталась с похлёбкой в тамбуре, обморозила уши. А бывало, пойдёшь на остановке кормить солдат, подойдёшь к теплушке, а дверь открыть не можешь — такая тяжёлая.

Весной 1942 года наш поезд остановился под Тулой. Город бомбили бесконечно, немцы засели всего в нескольких километрах от окраины Тулы. А у нас то ли профилактика, то ли ремонт. Начальник станции иногда разрешал нам тайком выходить в город, попасть в который можно было только по пропускам. Тут-то мы и задумали побег. Хотелось на фронт, мы ведь были обучены работать в полевых условиях: нам бы раненых на фронте спасать, а здесь похлёбку принеси, судно унеси — так любой может. Взяли только документы и ушли, в чём были, — бушлатах, гимнастёрках, валенках.

Нашли коменданта города, как сейчас помню, звали его майор Гудков. В приёмной находились командиры, по-теперешнему офицеры. Кто-то закричал: «А, сбежали! В такое время оставили пост! Под трибунал их!» Другой заступился: «Девчонки бежали на фронт, а не к маме под юбку…» В конце концов дали нам литер — бесплатный билет на поезд — и паёк, отправили в Москву, в РЭП (распределительный эвакуационный пункт).

В поезд нас затягивали через окно: столько желающих было уехать! Пока добрались, стали все чумазыми, в засаленных гимнастёрках и бушлатах. Начальник в РЭПе поглядел на нас, головой покачал и говорит: «Вы вначале приведите себя в порядок, а потом приходите». Подумали мы: плохи дела, на фронт, видимо, не попадём — и отправились Аника-воины по домам.

После несколько раз я писала заявление об отправке на фронт, но не брали, говорили: если всех желающих — на фронт, кто тогда раненых в госпиталях выхаживать станет?

* * *

В Шарье устроилась работать медсестрой в медицинский пункт на вокзале. В то время из Ленинграда вывозили блокадников. На войне я видела кровь и страдания, пережила бомбёжки и авиаобстрелы на бреющем полёте, под Нарофоминском проезжали место боя, ещё полностью не освобождённое от трупов людей, лошадей. И всё же самым тягостным было ежедневно наблюдать сотни исхудавших до костей и кожи или опухших со страшными цинготными ранами ленинградцев и составлять акты о смерти погибших в пути.

Нелёгкой была работа в госпитале города Ирбит, где поселились до войны мои родители. Кроме сестринских обязанностей мы накладывали гипсовые повязки, при необходимости давали наркоз, сами определяли группу крови, сами же стирали бинты, при случае подавали судно — не будешь же бегать по отделению в поисках санитарки. Однажды пришлось спасать раненого, остановив артериальное кровотечение, когда из культи его руки сердце фонтанчиком выбрасывало кровь. Видевшие это, говорили, что я сама была белее халата.

В госпитале вместо спирта дезинфицировали руки карболовой кислотой, от которой на пальцах появилась экзема. Впоследствии она мучила меня долгие годы.

* * *

В августе 1944 года наш 2542-й эвакогоспиталь перебазировался в Киев, почти полгода спустя после освобождения города. В Киеве выгрузили нас вместе со всем имуществом госпиталя на какой-то платформе под крышей, на окраине города. Память не удержала, сколько времени мы там бездельничали. Потом «перетащились» в Лукьяновку, один из районов Киева, оказались на несколько дней и вовсе под открытым небом. Персоналу разрешили ночевать в здании бывшего танкового училища, имущество сторожили по очереди.

Кормили нас баландой из овсянки. Голодно. Но мы пронюхали, где находится институт переливания крови и стали донорами. В день сдачи крови нас кормили завтраком, обедом, снабжали пайком. Повеселевшие, бодрые, мы, кому было интересно, бегали по Киеву, чтобы увидеть его достопримечательности, а однажды в сопровождении монаха со свечами в руках прошлись по знаменитым пещерам Киево-Печерской лавры.

В столичном городе наш госпиталь так и не развернул работу: не выделили здания, не поставили на учёт — переехали в город Проскуров. Такая же картина. Тогда я и решилась на очередную попытку записаться в действующую армию, находившуюся в Польше. На руках — только удостоверение, что служу в госпитале медсестрой и комсомольский билет. Остальные документы — у начальника. Всё равно взяли, так как часть только формировалась и нужны были кадры.

* * *

Я оказалась в расположении 409-го батальона аэродромного обслуживания (БАО). Наш батальон обслуживал 118-й отдельный корректировочно-разведывательный авиаполк 2-й воздушной армии 1-го Украинского фронта, которым командовал маршал Конев. Я служила в санчасти: дежурила в амбулатории, лазарете, выполняла работу медстатиста.

Мучительны были ожидания, все ли самолёты вернутся с боевого задания. Лётчиков 118-го полка называли смертниками: их задачей было — корректировать огонь артиллерии. Смерть подстерегала лётчиков повсюду.

Нелепо погиб командир полка, не в бою, — в тумане самолёт врезался в гору. Также трагически погиб командир эскадрильи штурмовиков, немолодой уже майор Серёгин. Он был за штурвалом У-2, летели низко, искали новое место для аэродрома. Немцы выстрелом убили его с земли.

На войне я впервые заплакала не в тот момент, когда увидела первого раненого солдата или смерть человека — знакомого или не знакомого. Нет, вспоминается другой случай. 1944 год. Польша. Мы были уже в нескольких километрах от германской границы, в поместье графини Потоцкой. Нечасто во фронтовых условиях приходилось так, в господском доме, устраиваться личному составу полка.

Вечер. В небольшой комнате полумрак. Рояль. За ним один из наших лучших лётчиков. Аккомпанируя себе, он поёт приятным баритоном: «Я тоскую по родине, по родной стороне своей. Я в далёком походе теперь в незнакомой стране». И тут я впервые заплакала…

* * *

Весть о Победе мы услышали, находясь под Дрезденом. Перед рассветом 9 мая в стену нашей комнаты застучали, забарабанили радисты. Кричали: «Девчонки, война кончилась!» — мы подумали, что шутят. Опомнившись, помчались на улицу, орём что есть мочи: «Победа! Победа!»

Часовой, стоявший у штаба, начал стрелять, палили из пистолетов лётчики. Мы побежали к начальнику санитарной службы, разбудили его. Говорит вдруг: «Девочки, а что мне делать?» Несколько раз прошёлся по комнате, шлёпая босыми ногами, и вдруг улыбнулся: «Я сейчас приду и всех вас расцелую!».

Вечером в лётной столовой накрыли праздничный стол. Мне и моей подружке Ане налили в бутылки сладкого чаю (будто коньяк!). Мы пили, шумели, пели, радовались, как пьяные, чем перепугали нашего начальника — он даже послал кого-то нас проводить.

* * *

Тем же утром 9 мая ко мне в комнату при всех регалиях в хромовых сапогах пришёл мой будущий муж Миша, штурман военного самолёта. Говорит: «Завтра наша свадьба. Разрешение от высшего начальства получено». Для меня это не стало неожиданностью, разве только дата бракосочетания. Все знали, что, как только кончится война, он женится на мне и что я дала согласие, отвергнув предложения других.

Свадьбу назначили на 10 мая, как продолжение праздника Победы. Женились двое из экипажа: лётчик и штурман. Свадьба была шумная, разгульная, били дорогие сервизы на счастье молодых. Немцы смотрели в окна и ужасались безудержному веселью русских.

Но счастье было недолгим: в 1946 году я трагически потеряла и мужа, и ещё не родившегося ребёнка. Миша отвёз меня рожать к родителям на Урал, в городок Ирбит, а сам вернулся в часть, располагавшуюся в Австрии. Он погиб, совершая учебный полёт с молодым, неопытным лётчиком…

* * *

И вновь состоялся долгий переезд на Урал. Работать в мирное время сестрой в лечебных заведениях не разрешалось. На хлеб зарабатывал один папа. Кто-то подсказал, что в Средней Азии жизнь спокойная и сытная. Отец уехал в Киргизию первым — устроился бухгалтером в водхозе, который располагался в селе Покровка Таласской области. Позже определился бухгалтером в местную больницу, перевёз туда всю семью.

Родители купили маленький саманный домик с глиняным полом и такой же крышей. Потолка не было. С топливом было трудно: помню, как зимой по стенам стекала вода…

В Киргизии завершила своё среднее образование. Вышла замуж. Алексей Москаленко был моим ровесником, на фронте — командир пулемётного взвода, лейтенант, отмеченный наградами. Красивый, добрый, а главное очень любил меня — когда пришёл срок, на руках отнёс в родильное отделение.

После рождения дочки Нины жизнь снова окрасилась в яркие цвета. Когда в 1950 году малышке исполнился год и четыре месяца, я уехала в Ленинград, поступила в учительский институт на факультет русского языка и литературы.

На Брянщину родители вернулись в 1958 году, купили в Бежице в рассрочку часть дома — кухню с русской печью и коридор — предел к родовому маминому дому. В 1961 году и я переехала в Брянск.

Долгие годы работала преподавателем русского языка и литературы в Брянском медицинском училище № 2. Горжусь тем, что многие выпускники считали меня второй мамой.

* * *

Оглядываясь на пройденный путь, могу сказать лишь одно: очень быстро они пролетели — годы, месяцы, дни и часы. Теперь хотелось бы дожить до юбилея Лермонтова. Он родился одиннадцатого октября, а я пятнадцатого. Я девяносто лет назад, а поэт — двести. Нас, участников Великой Отечественной войны, и в такие годы, и при плохом здоровье согревает сознание того, что «мы силу сломили такую, что вправе гордиться собой: и юностью нашей железной, и нашей бессмертной судьбой…»

Александра САВЕЛЬКИНА
Фото Михаила ФЁДОРОВА и из архива Алины РОСЛОВЦЕВОЙ

5633